Роман Отшельник глава Глава 34

Любовь — над бурей поднятый маяк,

Не меркнущий во мраке и тумане.

Любовь — звезда, которою моряк

Определяет место в океане.

© Уильям Шекспир

Я нашла этот дом какими-то правдами и неправдами. Это оказалось не так просто сделать, но я нашла. И именно в этот момент мне стало страшно…. вспомнились слова Нины, что он никого не хочет видеть и отказал Марку дать мне адрес. Стало страшно, что не захочет видеть и выслушать. Ведь прошло столько времени… с того письма. Когда-то Рома говорил мне, что всегда считал – дорога ложка к обеду. Я прожила без него несколько месяцев, и он… он уже решил, что я не вернусь к нему никогда.

Такси остановилось около трехэтажного старинного здания с очень красивым фасадом. Я вскинула голову вверх, глядя на верхние этажи. В одном из окон светился мягкий свет ночника. Сердце сжалось в камень – мне показалось, что я вижу за шторами мужской силуэт. Таксист должен был ждать, пока я спущусь обратно.

Свет внезапно погас, и все окна погрузились во мрак. Я уже не была уверена, что видела там кого-то, так стремительно стало темно вокруг и тихо. Оказывается, это страшно, нести кому-то в ладони свое сердце и совершенно не знать – не раздавят ли его подошвами ботинок, не изрежут ли словами-лезвиями, не порвут ли в клочья ледяным равнодушием. Никогда раньше я не могла предсказать, как поступит Роман, и сейчас ничего не изменилось. Я могла войти в рай, где меня искренне и безумно ждали, либо в пекло, где все выжжено серной кислотой его разочарований, и там для меня уже ничего не осталось. Почему я самоуверенно решила, что меня ждут? Возможно, мне дали свободу именно потому, что больше не хотели, чтоб я была рядом. Кто я такая, чтоб думать, что я знаю, чего хочет Роман Огинский? Но там, в глубине души, он не был для меня таким, как для других, он был тем мужчиной, который присылал мне каждое утро орхидеи, и в то же время он был и тем же мужчиной, который спустил на меня собак в своем заповеднике и гонял босиком по снегу, а потом он же целовал ступни моих ног и гладил своими длинными, нервными пальцами. Один и тот же человек. Полярно разный. Словно снимок и негатив… и никогда не знаешь, на какой из них смотришь в данный момент.

Я поднималась по ступеням, сжимая пальцами перила, и каждый шаг отдавался эхом в глухой тишине, взлетал к высоким потолкам и отталкивался от стен, пахнущих свежей краской. Еще один дом-призрак. Словно Огинский намеренно изолировал себя от людей каждый раз. Я бы не удивилась, если бы узнала, что в этом здании выкуплены все квартиры. Скорее всего, именно так и было, потому что в жилом помещении не может быть настолько тихо. Как на кладбище. Меня отделяло два пролета. От чего? Я не знала от чего, но мне было страшно преодолеть их и вдруг снова разбиться о рифы реальности, в которой для меня места в его жизни не было.

Что ж, значит, это будет последнее падение. Я выдержу. Я сильная. Выдержу ради ребенка. Решительно пошла наверх все быстрее и быстрее, тяжело дыша. Остановилась у двери. Слышу собственное сбивчивое дыхание и даже сердцебиение. Я нажала на кнопку звонка. Где-то внутри квартиры залаяла собака, и у меня дернулось сердце. Там кто-то есть. Там точно кто-то есть. Я позвонила еще раз и еще раз… и еще. Вспоминая силуэт за темной шторой и свет ночника. Мне не могло показаться.

Собака продолжала лаять, но открывать никто не торопился. А я… я чувствовала, что он там. Спрятался в привычной для него темноте, скрылся от меня за слоями собственной боли и проклятого упрямого самоедства. Отрицая и себя, и меня. Отрицая нас. Мне вдруг начало казаться, что «мы» – это плод моего воображения. Я что-то для себя сочинила и готова была в это поверить. Это было какое-то едкое ощущение безысходности. Словно я долгими часами шла по витиеватому лабиринту, исколола и изрезала все ноги, пальцы, ослепла и оглохла, пробираясь сквозь тягучий мрак. Но вместо выхода из ада я наткнулась на очередную стену, и я точно знаю, что там за ней избавление, но меня туда никто не пустит, и между кирпичами торчат острые зубья битого стекла, чтоб раны были более рваные и болезненные. За дверью раздался какой-то скрип, словно половицы под чьими-то ногами, и я жадно прислушалась, потом ударила по ней кулаками.

– Ромаааа, – простонала глухо у самой двери, упираясь в нее воспаленным лбом, – открой мне. Я знаю, что ты там. Слышишь? Я знаю! Впусти меня!

Больше не раздавалось ни одного звука. Словно проклятая тишина, практически ощутимая на ощупь, повисла везде вокруг меня и внутри меня. Какое-то время я еще звонила и стучала. Я что-то говорила и плакала. Я просила его открыть. Наверное, это была истерика. Может, там, и правда, никого не было… но я чувствовала, я каждой порой чувствовала его рядом, мне казалось, что воздух пахнет им, и я настойчиво билась в эту дверь, как будто это была его душа под железной броней с шипами, которые изорвали меня до мяса, но так и не дали до нее добраться.

– Почему ты делаешь это с нами? – упираясь лбом в нагревшееся от моих ладоней темно-коричневое покрытие. – С собой? Зачем ты себя наказываешь? Боишься меня? Боишься, что я причиню тебе боль? А про меня ты подумал? Подумал, какую боль ты причиняешь мне. Сколько боли ты обрушил на меня за все это время и продолжаешь рвать меня на части. Я полумертвая, Ромаааа. Ничего не хочется без тебя. Только одно и держит… слышишь? Что ж ты за зверь такой, чудовище, готовое корчиться от боли и грызть до костей других, но не позволить приблизиться к себе. Впусти! Меня!

Я много говорила. Не знаю, что именно. Наверное, всякую ерунду. Потом я сидела под этой дверью и молчала. Сквозь слезы смотрела в темноту лестничного пролета. Слышала, как поскуливает за дверью собака. Это было не просто жестоко – это была казнь. Очередная казнь всех моих надежд, иллюзий и веры во что-то светлое. Веры в то, что я смогла бы принести этот свет в его жизнь. Но ему он не нужен, он упивается своей болью, своим крахом. Я ему не нужна. Все правильно сказала Нина. Никто ему не нужен. Зря все это и бессмысленно. До дикости больно и совершенно бесполезно. Наивная идиотка, все еще пытающаяся смотреть на мир сквозь осколки розовых стекол с потеками крови от собственных ошибок, на которых я так ничему и не научилась.

Через какой-то бесконечный промежуток времени я встала с пола, посмотрела еще раз на дверь, пошла вниз и вдруг рванула обратно. Схватилась за ручку и несколько раз сильно ударила по двери ладонью.

– Я люблю тебя, Роман Огинский. Слышишь, упрямое чудовище? Я тебя люблю! Я хочу быть с тобой… и мне плевать – есть у тебя деньги или нет. Плевать, какой ты сейчас красивый или страшный. Я тебя люблю, ясно?! Люблю тебяяя, Ромааа! Это тыыы! Ты не умеешь любить, и нет… нет, никто тебе не нужен! Никто!

Ударила еще раз и пошла снова к лестнице, чуть пошатываясь от слабости и от наворачивающихся слез. Они обжигали глаза и горло, как ядовитый кипяток. Унизительно горькие и такие заслуженные. Не надо было быть настолько самоуверенной.

Прошла один пролет вниз и не смогла устоять на ногах, опустилась на ступеньку. Уткнулась лицом в колени. Пережду боль и пойду дальше. Она ведь станет тише, станет не настолько едкой. Немного отпустит, и я смогу идти. Спущусь вниз и вызову такси. Я справлюсь… должна справиться. Должна ради мамы и ребенка. Только горло рвет рыданием, и оно выбивается наружу тихими всхлипами. Пока не вздрогнула от чего-то холодного, тронувшего мои колени. Подняла голову и замерла – передо мной собачья морда, покрытая шрамами, с открытой пастью быстро дышит, вывалив язык на бок. Заскулил и несколько раз лизнул прямо в лицо.

– Лавруша, – всхлипнула и потрепала пса между ушами, и тогда меня чуть не свалили навзничь на лестнице от искреннего собачьего счастья. А я не могла сдержаться, слезы все катились и катились – он запомнил. Запомнил и забрал собаку себе. Монстр и чудовище. Да… только «настоящие» монстры так и поступают.

А потом пес вцепился в мой рукав и потянул за собой…. туда… обратно наверх. Брать еще раз еще одну вершину. Но тот, кто трижды разбился уже ничего не боится.

***

На этот раз дверь оказалась незапертой, и я легко толкнула ее ладонями, вошла в квартиру, погруженную в кромешный мрак. Свет пробивается только с улицы от фонарей. Пахнет краской, сигаретным дымом и… и им. Я прошла по длинному коридору в одну из комнат и остановилась на пороге. Увидела все тот же силуэт на фоне открытого окна. И в эту секунду мне показалось, что я совершенно не должна видеть его лицо, чтобы представить его до единой черточки и родинки.

– Там начался дождь. А ты без зонта.

Он не мог сказать что-то другое. Это было настолько… настолько по-Огински, что я невольно громко всхлипнула и бросилась к нему, как ненормальная, как будто если не почувствую сейчас руками, не придавлю так, чтоб у самой заломило кости, не смогу дышать. Но, вместо того, чтобы обнять, сама не поняла, как начала бить его в плечи сжатыми кулаками, то впиваясь в ворот рубашки, то больно сбивая о него костяшки пальцев. Словно он весь высечен из камня, настолько весь напряжен и сжат.

– Как ты мог… как мог… как? Без меня… как? Я без тебя не могла.. а ты… ты!

Пока он вдруг не стиснул меня сильными руками так, что я не могла пошевелиться, зарылся лицом в мои волосы и потянул их запах молча снова и снова.

– Кто тебе сказал, что я мог… разве ты меня где-то видишь? Меня нет. Или есть… но уже не тот я.

– Тот… для меня всегда тот.

Что-то щелкнуло, и комнату снова залил свет. Теперь уже намного ярче, чем тот ночник. Роман оторвал меня от себя и тихо прорычал.

– Посмотри на меня, солнечная девочка. Посмотри и беги как можно дальше. Ты ведь помнишь, что ты свободна?

И я смотрела… смотрела так жадно, как могла, словно глазами можно съесть человека, восполнить каждый день дичайшего голода по нему. Глотать его образ широко открытым ртом. Да… на его лице остались шрамы от ожогов. Левая часть лица обезображена от виска до уголка рта. Я смотрю, и внутри все переворачивается, сжимается, кровоточит, и мне кажется, моя кожа сейчас так же корчится в огне. Но разве все это имело хоть какое-то значение? Для меня это лицо было безумно красивым даже с этими шрамами.

Коснулась его скулы ладонью, провела кончиками пальцев по бугрящейся коже, прижалась к ней мокрыми, солеными губами, истерично потираясь о нее своей щекой, зарываясь в его волосы на затылке.

– Беги, Надя! – прохрипел мне в волосы, но рук, судорожно прижимающих меня к себе, не разжал.

Отрицательно качаю головой.

– Куда бежать, если мое место здесь… рядом с тобой? Наше место!

Шепчу куда-то в его мощную шею, от которой пахнет им самим, пахнет чем-то головокружительно нереальным, и этот запах пьянит настолько, что подгибаются колени.

– Ты выбрала имя нашему сыну?

Прошептал мне в волосы, а я улыбнулась уголком рта – конечно, он знал. Не мог не знать. Он всегда и все знает. Как я вообще могла в этом усомниться? И нет мне не казалось… за мной действительно следили. Он следил. Теперь я почему-то в этом не сомневалась.

– Нет, я оставила этот почетный выбор за тобой, Рома.

Он вдруг подхватил меня на руки и поставил на широкий подоконник, прижался лицом к моему животу, сжимая меня за поясницу. Трется лбом о него, щеками, закрыв, как в экстазе, глаза.

– Я боялся об этом даже мечтать… И ты… ты не права, малышка. Ты мне нужна. Ты мне была так нужна, что я превратился в полусгнивший труп без тебя.

Стиснула его волосы в кулаки, прижимая к себе сильнее, чувствуя, как хаотично горячие ладони гладят мои ноги.

– Я знаю.

– Ты всегда знаешь… меня знаешь лучше, чем я сам. Зачем я тебе, солнечная девочка? Зачем тебе такой больной и конченый ублюдок?

Поднял ко мне лицо, и эта адская боль в его глазах полоснула меня по нервам.

– Для любви… для счастья… для меня и для него.

Прижала его руки к животу еще сильнее.

– Ты ему очень нужен.

– Ты пожалеешь! Дурочка моя нежная, ты ведь об этом пожалеешь…

– Я не умею сожалеть о том, что сделано.

Улыбнулся, и правую часть лица растянула улыбка, а левая осталась неподвижной. Но у меня защемило в груди от этой улыбки.

– Это мои слова.

– У тебя нет на них авторских прав.

Улыбка медленно сползла с его лица.

– Багрового заката больше нет.

– Он мне не нравился… я хочу другой дом, другую улицу, другую Вселенную.

Ладони Романа ласково двинулись вверх и вниз по моему животу, и за ними потянулось тепло, как тонкими спиральками вокруг всего живота. Вспорхнули бабочки, трогая изнутри маленькими крылышками, заставляя трепетать от этого ощущения. Позже я пойму, что это впервые зашевелился наш малыш… а пока что мне казалось, что внутри меня порхает весна.

– Я сейчас не могу исполнить это обещание, малышка. Но обязательно исполню позже.

– Разве я сказала, что их можно купить?

Он резко снял меня с подоконника и поставил на пол, а я прижала свои руки к его груди.

– Моя Вселенная – она здесь. Подари её мне.

– Ты давно забрала сама. У меня больше ничего нет. Я пустой без тебя, Надя.

Водит пальцами по моим волосам. Перебирает и пропускает между пальцами.

– Как нет? Ты же выдрал мою Вселенную с мясом и забрал себе. Ты забыл?

Схлестнул свой взгляд с моим и резко привлек к себе, вдавил мою голову в свою грудь, зарываясь обеими руками в мои волосы.

– У меня охренительно хорошая память, Надя, и я помню, сколько родинок на твоем теле, и помню все, что сделал тебе и с тобой.

Роман мог бы сказать, что любит меня… я хотела это услышать хоть раз, но некоторые слова дороже любых признаний. И я бы не променяла эту фразу ни на одно «люблю».

– И для меня, – прошептала почти беззвучно и прижала его руки к своим губам, а потом жадно впилась в его рот и застонала в унисон его рваному стону, когда бешено ответил на поцелуй. Как же невыносимо я истосковалась по его губам и дыханию. По его рукам.

– Ты… для меня, – ответил так же тихо прямо мне в губы.

ЭПИЛОГ

Есть плохие мужья, есть хорошие мужья, а есть Огинский. И я не знала, каким мужем его можно назвать, потому что он по-прежнему оставался для меня самым непредсказуемым и непостижимым человеком. Я изучала его день за днем, минута за минутой, я погружалась в него, как в омут без дна, да и я его не искала. Зачем мне дно, когда я в бесконечном полете по бездне. Я была счастлива в своем безумном хаосе.

Новый дом мы купили почти сразу, после того как по всем интернет-каналам показали ролик из семейной жизни господина Неверова. Нет, Неверов не обанкротил Романа, это был какой-то хитрый ход Марка, который дезинформировал конкурента и заставил сделать необдуманные вложения. Банкротом стал сам Неверов, и в довершение ко всему видео его страстной связи с собственным зятем поставили жирную точку на его политической карьере.

Роман говорил, что это месть за то, что его девочка видела эту мерзость.

«Солнечный рассвет» построили в черте города у озера. Никаких черных цветов и бордовой мебели. Огинский отдал дом полностью в мои руки и лишь слегка вздернул бровь, когда увидел среди обслуги знакомые лица. Сразу после покупки дома мы поженились, но мне это напомнило не свадьбу, а коронацию (да, этот ненормальный устроил из свадьбы нечто сумасшедшее против моей воли), и моя мама осталась жить с нами. Он сам предложил. Сказал, что ребенку нужна любящая нянька, и за деньги такую никогда не найти. Он не умел говорить по-другому. Не умел говорить то, что нужно. Но я знала, почему Рома оставил с нами маму – он не хотел, чтобы она оставалась одна. За самыми обычными фразами у него всегда прятались эмоции, их только нужно было рассмотреть и почувствовать.

Мой муж так и не сделал пластическую операцию. Он решил, что ему плевать, каким его видят другие… а мне было плевать на его ожоги. Я их не замечала и алчно водила по ним губами, пока он прикасался ко мне как к хрусталю, что не мешало ему заставлять меня выгибаться и кричать от наслаждения. Этот дьявол умел пытать даже нежностью. Умел ею утонченно наказывать и выдирать ею свои бесконечно любимые «дааа».

– Твои дааа – мой фетиш. Скажи мне «да», Надя. Громко скажи… кричи!

О да, я кричала до хрипоты и судорог самых адских оргазмов, пока он вылизывал мою плоть и жадно сосал мой клитор или осторожно, до отвращения осторожно доводил меня пальцами, пока я не начинала плакать от бессильного желания разрядиться на них вымученным экстазом.

– Терпи, малышка, когда родится мой первенец, я буду драть тебя так, что ты забудешь свое имя. А пока терпи и кричи для меня. Вот так… дааа, глядя в глаза. Ты ведь знала, что сделку с дьяволом расторгнуть невозможно. Я буду жадно любить и иметь даже твою душу, Надяяя. Моя, Надя. Моя.

Но с приближением родов он становился все мрачнее, я не знала, с чем это связано. Словно отдалялся от меня и замыкался в себе. Избегал разговоров о родах. А однажды ночью я не застала его в нашей постели… пошла искать и нашла в кабинете, где стояли портреты его матери и отца. Он смотрел на них и затягивался сигарой, сощурив свои тигриные глаза полные какой-то тревоги. Я обняла его сзади. Такая неуклюжая с огромным животом и отекшим перед самыми родами телом.

– Не спится? О чем думаешь?

– Об отце… Как-то моя мать сказала, что я похож на него. А я боюсь, что это правда… что я не смогу быть …

Он не договорил и развернулся ко мне, а я обхватила его лицо руками.

– Посмотри на меня, Рома. Ты не твой отец. Ты – это ты. И ты будешь самым прекрасным отцом на свете. Я знаю.

Улыбается уголком рта, и в глаза возвращается привычное золотое тепло, от которого у меня уже так привычно покалывает кончики пальцев удовольствием.

– Ну если ты знаешь…

– Знаю.

И я оказалась права. После рождения Арсения Роман чуть ли не ругался с моей матерью насчет того, кто и как должен заниматься ребенком. Он таскал его повсюду с собой, как маленькую капризную обезьянку, и отдавал мне только для кормления. Иногда я сердилась и говорила ему, что лучше бы он был плохим отцом и отдал мне моего ребенка. Мы сошлись на том, что он пообещал сделать мне еще одного. Около года мы до исступления трудились в данном направлении, пока нам не сказали, что у нас будет маленькая девочка… на что этот эгоист заявил:

– Дааа… МОЯ маленькая девочка.

Усадил Арсения себе на плечи и, ответив на звонок Марка, спокойно сказал:

– Так утопи его концерн в дерьме. Плевать. Пусть продает почки. Свои, своей жены, мамы, собаки. Если нет мозгов, он все равно уже инвалид.

И при этом зацеловал ладошки Арсения. В такие минуты я снова вспоминала, что мой муж – это безжалостный дьявол по имени Роман Огинский.

КОНЕЦ КНИГИ

2018г.

Украина. Харьков

БОНУС. ОТШЕЛЬНИК

Я обладал тобой, как в сновиденьи,

И был царем — до мига пробужденья.

(с) Уильям Шекспир

Я отпустил ее? Нееет. Отпускать – это не то слово. Я ее оторвал от себя с кусками своего мяса, сухожилий, обрывками оголенных нервов. И стоял там у окна, истекая кровью, потому что выковыривал ее из своей грудной клетки голыми руками, разодрал плоть, обхватил пальцами дико пульсирующее сердце, наполненное ею, и вышвырнул в распахнутое окно. Думаете, это было просто? Вам когда-нибудь приходили в голову мысли о суициде? Неважно какие? Пусть даже просто мимолетные? Что они вызывают… вот эти жуткие мысли о собственной смерти от своих же рук? Панику? Ужас? Боль?

Считаете, самоубийца решается на этот шаг спонтанно? Нееет! Этому предшествуют месяцы боли, взвешивание всех плюсов и минусов, попытки себя уговорить, прислушаться к уговорам других, справиться с дикой агонией, найти причины остаться в живых, смысл этой самой жизни. Пресловутый и воспетый всеми психиатрами, считающими, что его можно отыскать во всем, стоит лишь захотеть. Грязная ложь, призванная обчистить ваши карманы и накормить вас пилюлями. За которые фармацевтические компании будут класть себе монетки в карманы чистеньких пиджаков и отутюженных рубашек. Иногда он исчезает этот смысл и нет его, сука, больше ни в чем. Весь мир изменяет цвет на черно-серый, даже солнце кажется тусклым, как с негатива. Вот тогда смерть представляется каким-то сказочным избавлением от панической тоски по тому, чего никогда не случится.

Но это все не то… я не покончил жизнь самоубийством, отпустив ее. Потому что самоубийство – это слишком просто и трусливо. А я любил ощутить всю меру боли, монстра надо наказать за то, что посмел мечтать о слишком многом и тянуть свои лапы к свету. Все было намного хуже, я перебил себе хребет, вывернул себя наизнанку раздробленными костями и остался жить вот в этом несовместимом с жизнью состоянии. Без кожного покрова, с оголенными проводами нервов под обугленным от ожогов мясом. Больно? Да, мне больно, но, оказывается, в этом и был весь смысл – болеть ею.

Понять, что я ничтожный червь, недостойный ползать и извиваться у ее ног обычным куском дерьма.

Я сделал этот первый шаг в самое пекло - приехал к ней домой. Словно вошел в иной мир и увидел его ее глазами. Чистыми, не замутненными грязью, ложью и лицемерием. Глазами, умеющими смотреть на мир с состраданием и любовью. Это как чудовищное откровение – вдруг увидеть то, чего у тебя никогда не было, и понять, что значит истинное и абсолютное обожание матери своего ребенка, что значит фанатично ценить свою семью, даже если она тебе не дала ничего кроме куска хлеба, стакана воды и ЛЮБВИ. Именно так. Заглавными буквами. Все блага мира меркли перед этим несметным богатством – быть кому-то нужным и, да, быть чьим-то смыслом жизни. Тем самым, который я с кровью и мясом отдал этой худенькой, поседевшей и осунувшейся женщине, похоронившей сына.

Я, как самая грязная тварь, выползшая на свет, начала щуриться и верить, что не так уж она и отвратительна, если солнце и ее греет. А потом вдруг понял, что я и Надя – это два разных мира, и я не имею никакого права тащить ее за собой в мою липкую и вонючую реальность. Смотрел ее фотографии, где она такая юная, чистая… где она, в жизни до меня, искренне смеется, радуется просто тому, что живет, а перед глазами стоит ее заплаканное лицо с неизгладимой грустью в огромных глазах. И я вдруг понял… понял, что готов сдохнуть, лишь бы она улыбалась и была счастливой… даже не со мной. Хочу знать, что солнечная девочка больше никогда не заплачет. А я… я без нее сколько смогу, столько и проживу, просуществую, проползаю в своей тьме наощупь. Ведь у меня света больше не будет.

Самое сложное было не отпустить ее, а заставить поверить, что я ее использовал, заставить поверить, что я и есть то самое чудовище из ее кошмаров, которое обглодало ее душу. Слышать ее рыдания, мольбы и проклятия и не ответить на них. Молчать и проклинать себя. Но я верил, что душа Нади исцелится. Она еще не успела испачкаться и испортиться из-за меня. К ней не пристало ни одно пятно от моих лап, которыми я осквернял ее чистоту и марал ее сердце. Она сможет. Моя девочка очень сильная, и я, скорее всего, ей и на хрен не нужен.

Когда она кричала и звала меня, я делал то же, что когда-то делал после очередного ухода отца из дома – я срезал кожу на запястье. Ровными полосками сдирал ее, и эта боль все равно не могла заглушить ту, что причинял ее уход. Оказывается, остаться одному в своей замогильной клетке было до дикости страшно… ведь я успел поверить, что и у монстров есть шанс стать человеком.

Там у окна, когда она посмотрела мне в глаза своим дождливым небом, затекающим каплями слез, я пригвоздил ножом к подоконнику ту руку, что хотела дернуть ручку и распахнуть его настежь, чтобы я, жалкий и ничтожный слабак, не заорал ее имя и не позвал обратно, чтобы не упасть перед ней на колени, не вцепиться в ее ноги и не рычать, как безумный: «не пущу… будь оно все проклято – не пущу!». Но ведь тогда все мои чувства к ней не более, чем мой личный эгоизм… а я боготворил солнечную девочку так, как люди не боготворят святых. Я мечтал для нее, о ней. Представлял ее свободной, загибался от боли, но не смел даже подумать о том, чтобы лишить свободы снова.

А потом я превратился в ничто. В нечеловека, в неживотное, в ничтожество, которое заливалось алкоголем до беспамятства и спало на полу в подвале, окруженное ее портретами, ее запахом на кушетке. Мне стало плевать на бизнес, на сделки, на все… Марк махнул на меня рукой и занимался всеми моими делами, пока меня разрывало на куски от одиночества и звериной тоски по своей девочке.

Там, в ее доме я оставил себе маленькую надежду, сложенную вчетверо. Надежду, что она все же со мной, потому что я ей был нужен, что все, что сказано было ее губами на мне, подо мной, мне – правда. Но чем больше времени проходило, тем больше я понимал, что нет… что все было лишь жалкой мечтой и иллюзией. Она избавилась от монстра и начала жить в свое удовольствие. Она получила то, что жаждала всей своей душой – свободу от меня! Но я перевел на ее счет достаточную сумму денег, чтоб она стала по-настоящему свободной и жила так, как всегда мечтала, если даже не захочет ко мне вернуться. Перевел в тот же день, когда и оставил ей записку. Хотя… я пытался осуществить ее мечту и вместо этого отнял ее навсегда. Ни мои деньги, ни мои связи не спасли ее брата. Мне было больше нечем держать Надю… и стало незачем. Я хотел, чтоб она была со мной, потому что ей это нужно. Мне стало ничтожно мало просто ее присутствия и тела. Но, оказывается, солнечной девочке было больше нечего мне предложить.

После недели беспробудного запоя, я жестко выдернул себя из него и поехал к ней. Да, я это сделал. Поехал следом, чтобы таскаться всюду в машине с затемненными стеклами и подыхать от желания выйти и прикоснуться к ней, дотронуться хотя бы кончиками пальцев до ее лица. Я все еще надеялся… что пройдет еще один день и еще один – она вернется. Поймет и вернется ко мне.

Но она не возвращалась – она жила дальше своей жизнью. А я… я все еще жил ею. Последней точкой стало известие о ее беременности. Как же я ждал, что она сообщит мне. Я стискивал смартфон в руках двадцать четыре часа в сутки, я на него молился, но она не звонила. И когда увидел ее в одной из клиник… испугался, что избавится от ребенка. Это был дичайший ужас, это было ожидание смертельного удара… но она оставила. Конечно, оставила. Моя нежная девочка с сердцем размером с Вселенную (где все равно не нашлось мне места) не смогла бы так поступить. Только не она.

И тогда я уехал. Не смог больше видеть, как она без меня… Может, кто-то на моем месте потребовал бы законных прав на ребенка, встреч, попытался бы этим манипулировать… но не я. Каким отцом может стать такой, как я? Что я дам своему ребенку? То, что мне в свое время дал мой отец? Я слишком жуткое отродье, чтобы пытаться трогать своими грязными лапами ее ребенка. Раз не сообщила, то моим она его точно не считает. И я решил, что это ее право. Я отнял у нее достаточно, чтобы она заслужила эту счастливую жизнь без меня.

Думал, на расстоянии станет лучше. Надеялся, что исцелюсь и сам, но при этом понимал, что против смертельных заболеваний лекарства еще не придумали, а я болен настолько тяжело, что хриплю в агонии, и нет ни единого шанса, что процесс будет обратим. Приговор вынесен и даже приведен в исполнение.

Я подолгу смотрел на свое отражение в зеркале и говорил сам с собой, говорил с отражением, которое показывало Огинского далеко не Франкенштейном, но я-то знал, что оно лжет. Знал, что там под идеальными чертами лица живет жуткий урод с оскалом вместо рта. Иногда мне хотелось срезать с этого лица маску и посмотреть на то прежнее лицо. Настоящее. Лицо, которое все боялись и ненавидели. Меня тошнило от фальшивой и правильной рожи, вылепленной докторишками, плебеями моего отца. Сам не знаю, какой дьявол в меня вселился, но я уволил всех слуг, раздал им пособие и рекомендательные письма. Уволил весь персонал к такой-то матери. Разогнал всех до единого. Дом опустел. Мы остались с ним наедине. Два одиноких монстра.

Дальше я смутно помню, что происходило, я, видимо, полил все здание бензином и подпалил, бросив зажигалку. Я видел, как все горело, включая ее дневники. Те самые проклятые дневники или письма, или что она там писала в своей тетрадке, лживое и пустое, как и моя вера в то, что меня можно любить… Они горели. А я бросал в языки пламени один за другим листы бумаги и выл зверем. Какая разница теперь, какой облик примет мое безумие, ведь мы наедине - я и мои дьяволы, мы сожжем дотла эту обитель, где призрак моего отца карабкается по стенам и, развернув голову задом наперед, скалится на меня дикой и злорадной ухмылкой.

«Ты похож на меня, Роман, ты такой же конченый и гребаный ублюдошный сукин сын».

«Нееет, мы с тобой разные… ты готов был убить каждого, кто мешал тебе жить, как ты хотел, а я сожгу и тебя, и себя, чтобы не жить так, как когда-то жил ты. Я убью тебя два раза, отец. Тебя и тебя во мне».

«Дааа, мой мальчик, сжигай все к такой-то матери и себя не забудь, потому что самое мерзкое в этом доме – ЭТО ТЫ! До твоего рождения здесь проходили балы, здесь смеялись гости и родня, а когда ты родился, этот дом превратился в склеп. Уничтожь и его, и себя!».

Нет, любви не существует, у той дряни, которая поразила меня, совсем иное название, и я его так ни разу не услышал и не произнес, потому что оно нечитабельно и не произносится вслух, как самое тяжкое проклятие. И я смотрел, как преисподняя разверзлась перед моими глазами… а потом я все же вынырнул из тьмы.

Ослепленный вспышками боли, я орал. А может быть, мне казалось, что я ору, потому что мое горло разрывало на части. Задыхаясь от дыма и от хохота, я вдруг понял, что лежу на выгоревшей лужайке перед пылающим домом, где-то вдалеке пищат серены, и в этот раз мне не удалось отправиться в ад. Наверное, в этом и есть мое наказание – продолжать агонизировать бесконечно.

Потом, когда наконец-то смог встать с больничной койки и увидеть свое лицо, я весело рассмеялся. Я хохотал, как умалишенный психопат – Франкенштейн вернулся. Вот он - смотрит на меня больными глазами и ржет вместе со мной. Мы с ним узнали друг друга - больше нет масок. Вот они мы настоящие. Я и мое отражение. Я отказался от пластических операций. Зачем? Прошли те времена, когда меня волновало чье-то мнение о моей внешности. Теперь я наслаждался, когда в глазах собеседника мелькал ужас. Мне нравилось поворачиваться той стороной, где кожа было искореженной уродливыми шрамами, а потом смотреть, как мой оппонент прячет взгляд. Выбивать их из привычного комфорта своим уродством и упиваться реакцией. Страх был вкуснее всех из них, и самой кислой – жалость. Едва ощущал ее – выносил приговор. Мог просто разнести чью-то компанию, чтоб вместо жалости ненавидели и боялись.

Почти сразу я переехал в дом своего дяди. Мне там было намного уютней, чем в своем склепе, который сгорел и не оставил во мне и следа сожалений. Мать умерла спустя несколько недель. То ли ее добило сожжение дома, то ли она переволновалась за меня (что маловероятно), но ее сердце не выдержало, и она просто не проснулась в одно хмурое дождливое утро. Я организовал ее похороны и закопал ее рядом с отцом. Как хотела она и ужасно не хотел он. Насолить ублюдку было приятно даже спустя много лет после его смерти. Пусть лежит под ее истерическим надзором и проклинает меня с того света. Было ли мне жаль свою мать? Не знаю. Возникла еще одна дыра в груди. Болела ли она? Наверное, когда у человека переломаны все кости и он еле дышит от боли, он не заметит, если ему сломать еще одну.

Мне болело… но я воспринял это как должное. Для меня она умерла много лет назад, когда я держал ее за ноги и обмочился от ужаса.

А потом в одну из бессонных ночей вдруг понял, что одиночество сводит меня с ума. Не помню, как оказался у приюта и забрал того пса. Самое смешное - я не мог его найти среди всех лающих существ, а он… он меня узнал. Хромоногий Лавруша и обгоревший Огинский составили прекрасную пару. По вечерам я выжирал коньяк, а он грыз свою кость рядом и иногда отбирал у меня бокал. Мы ругались, и я уступал ему, отдавал бокал и засыпал на диване, иногда прямо в туфлях. Во сне чувствовал, как мой пес стягивает их с меня. Иногда смотрел на него и вспоминал, как Надя гладила эту страшную морду и трепала за ушами. Я тогда ужасался ее поступку. Мне казалось, что после этого нужно непременно отмываться в хлорке и сжечь всю одежду.

Бывало, я все же не выдерживал и требовал сообщить мне - что она сейчас делает. Как и раньше. За ней постоянно следовали мои люди. Не потому что я следил за ней, а я боялся, что ей могут навредить.

У меня хватало врагов. Один Неверов чего стоил. Но ему мы с Марком приготовили западню, и он вот-вот должен был в нее попасться… Только вместо Неверова в западню попалась моя солнечная девочка.

Я сам себе не поверил, когда мне доложили, что она приехала к сгоревшему Багровому закату. Боль захлестнула с новой силой. Боль и злость какая-то неуправляемая. Я не хотел, чтоб она меня нашла. Запретил всем говорить - где я.

Но… я не знаю, какие дьявольские силы помогли ей меня найти. Даже Марик не сразу смог. Первые дни я валялся тут в одиночестве и не хотел видеть даже его. А ведь я ее почувствовал. Знаете, как собака чует хозяйку, сначала вскидывает голову, шевелит ушами, ведет носом, а потом вскакивает на все четыре лапы и несется как ошалелая. Так и я вскочил с дивана и бросился к окну при звуке подъезжающей машины.

Светящиеся шашки такси в кромешной тьме полупустого района мерцали желтыми огоньками. Сюда больше не к кому приезжать, я купил все здание целиком, и в нем кроме меня никого не было. Увидел ее и глаза закрыл. Грудную клетку тут же разворотило изнутри и обожгло, как серной кислотой. Нашла! В это не верилось так же, как и в то, что она вообще находится здесь так близко ко мне. Не верилось, как людям не верится во все потустороннее. Я задернул штору и выключил свет. Спрятался в привычной темноте.

На меня обрушилась свинцовая глыба понимания – я не должен ее сюда впустить. Не должен принять ее жалость за что-то иное и довольствоваться этим, пользуясь ею и отбирая ее жизнь и ее выбор. Потому что жалость – это не выбор. Это слабость, в которой чаще всего придется сильно раскаяться. Я надеялся, что она решит, что здесь никого нет, и уйдет, но Лавруша… чтоб его! Он ее узнал и взвыл, завизжал, всеми своими собачьими силами стремясь к ней, к его спасительнице. Мы вместе с ним стояли по ту сторону от двери, он драл ее лапами, а я ногтями, прислонившись к ней лбом и открыв рот в немом вопле. Каждое ее рыдание, как плетью по обнаженному мясу, каждое слово - ржавыми гвоздями под ногти. Уходи, малышка! Уходи! Нет меня здесь… остался только монстр жуткий, и ему больше нечего тебе предложить, кроме уродливой морды и развороченной грудины без сердца, ты ведь его забрала и раздавила своими маленькими ножками.

– Ромаааа, открой мне. Я знаю, что ты там. Слышишь? Я знаю! Впусти меня!

Господи, маленькая, куда впустить? Обратно в бездну, в логово больного зверя? Зачем? Я же заразный. Уходиии! Твоя жалость ему не нужна!

– Почему ты делаешь это с нами? С собой? Зачем ты себя наказываешь? Боишься меня? Боишься, что я причиню тебе боль? А про меня ты подумал? Подумал, какую боль ты причиняешь мне. Сколько боли ты обрушил на меня за все это время и продолжаешь рвать меня на части. Я полумертвая, Ромаааа. Ничего не хочется без тебя. Только одно и держит… слышишь? Что ж ты за зверь такой, чудовище, готовое корчиться от боли и грызть до костей других, но не позволить приблизиться к себе. Впусти! Меня!

Нет, девочка, ты живаяяя! Это я гниющее ничто, которое заразит тебя своим разложением. Что ж ты мне душу рвешь, Надяяя?! Замолчи… не говори больше ни слова! Не смей! А самого трясет, и я бьюсь лбом о дверь, раздирая обивку ногтями все глубже. Там, в нескольких сантиметрах наркотик… там чистейшая доза забвения, за дверью жизнь, и мне страшно ее впустить, чтобы тошнотворный запах моего мрака не сожрал ее нежный аромат. Наверное, я заорал, когда услышал ее удаляющиеся шаги. Да, я орал… ментально орал так, что мне казалось, у меня из ушей льется кровь и все стекла в доме потрескались. Я орал ей «не уходииии». Беззвучно и в то же время так громко, что сам ослеп и оглох.

И вдруг меня словно вышибло из реальности мощным безжалостным ударом прямо под дых - я снова услышал ее голос:

– Я люблю тебя, Роман Огинский. Слышишь, упрямое чудовище? Я тебя люблю! Я хочу быть с тобой… и мне плевать – есть у тебя деньги или нет. Плевать, какой ты сейчас - красивый или страшный. Я тебя люблю, ясно?! Люблю тебяяя, Ромааа! Это тыыы! Ты не умеешь любить, и нет… нет, никто тебе не нужен! Никто!

И я проиграл… щелкнул замком и отчаянно обессиленный этой войной с самим собой застонал вслух ее имя.

Не помню, что она мне говорила, когда нашла меня у окна… я не слышал, это было неважно, у меня в голове взрывалось ее «я люблю тебя, Рома» тысячами брызг, ослепляя и заставляя сходить с ума от… нет, не счастья, у всего, что связано с ней, нет никакого названия. Счастье слишком ничтожно по сравнению с тем, что испытывал тогда я.

Я только помню, как раздевал ее, снимал с нее мокрые вещи одну за другой, словно разворачивая диковинный подарок, согревал в своих руках ее ступни, ее пальчики на ногах и на руках, целовал каждый миллиметр ее тела и трясся от бешеной одержимой любви и от нахлынувшей похоти, утопающей в болезненной нежности. Никогда еще я не испытывал к ней подобный дьявольский коктейль из всего, что мужчина может чувствовать по отношению к женщине.

Словно узнавал заново ее тело, отыскивал на нем знакомые родинки, обводил пальцем мой любимый шрам от аппендицита, которого она так стеснялась, осыпал поцелуями выпуклый живот, дразнил кончиком языка ее соски, уже давно кончив прямо в штаны, едва лишь увидел ее грудь обнаженной и коснулся руками, сосал самые кончики, слегка покусывая, и возбуждался снова от ее тихих стонов вперемешку со слезами.

Я ласкал ее, а она плакала и стонала, извиваясь и выгибаясь навстречу моему рту. В эту ночь я любил ее только ртом. Каждый клочок ее тела зализывал, как голодный зверь. Мне не хотелось ее сожрать, мне хотелось всю ее исцеловать и вылизать, пометить собой во всех уголках и складках ее тела, слизать с нее все чужие запахи.

Когда добрался до ее нежных мокрых складочек, раздвинул дрожащими пальцами и кончил еще раз, едва кончик языка дотронулся до пульсирующего клитора, и она распахнула ноги шире, выстанывая хрипло:

- Ромааа, - а меня прострелило острейшим оргазмом, и я принялся жадно вылизывать ее под собственные судороги, пока она не потекла мне на язык вслед за мной, заставляя рычать от удовольствия, судорожно сжимаясь в сладких спазмах наслаждения. Да, я рычал от ее оргазма громче, чем от своего собственного. Меня от него выкручивало и колотило крупной дрожью.

А под утро, обессиленная моими ласками, она обхватила мое лицо ладонями и прошептала:

- Я хочу быть твоей, Рома. Всегда. Всю жизнь хочу быть только твоей. Всегда, слышишь?

Я кивал и не мог сказать ни слова, зарываясь лицом в ее волосы и привлекая к себе на грудь. Ты и так моя, солнечная девочка. Оказывается, ты больше моя, чем я сам мог подумать. Ты – это я. Моя самая лучшая часть.

Просто я не знал, что ты есть… и что ты отыщешь меня среди моего мрака.

Комментарии

Комментарии читателей о романе: Отшельник